– Ты смастерил эту мерзость?
– Точно так-с, – сдавленным голосом ответил Виктор, – я, простите, Ваше превосходительство, написал, кажется, правду-с.
– За твою дерзкую правду тебя следует по меньшей мере отодрать! – все более распалялся Штюрмер, – Ты, солдат, осуждаешь закон, существовавший бывший о кантонистах. Да как ты это смел, кто тебя на это надоумил, отвеч-чай?
Генерал стал стращать розгами и арестантскими ротами, а затем швырнул ему в лицо тетрадку, топнул ногою и вскричал:
– Пошел вон, рак-калия эдакая!
Никитин опрометью выскочил вон, на улицу. Его объял такой невообразимый страх, что он тут же бросился за защитой к своему патрону, генералу Кауфману. Тот обещал поговорить со Штюрмером и, действительно, на следующий день вызвал его к себе. Никитин не слышал из приемной, о чем говорили за закрытыми дверями их превосходительства, только после сего военный цензор подозвал его к себе и, погрозив кулаком, вполголоса произнес:
– Смей только сочинять, так я тебя, мерз-завца! – и добавил: – Что бы ты ни написал, я все зачеркну.
Но Никитин не смалодушничал: его желание стать автором только усилилось. И рядом был взыскательный ментор – Дмитрий Саранчев. Он поощрял творческие начинания Виктора, учил не столько пересказывать мысль, сколько изображать живые картины, заставлял его работать над словом, правил и шлифовал стиль. Конечно, возможности литературных друзей были скромны: ведь вездесущий военный цензор продолжал лютовать и запрещал буквально все, что выходило из-под пера Никитина. Удавалось печатать лишь отрывки произведений, куцые, да притом совершенно беззубые. Редактор «Военного сборника», генерал-лейтенант Петр Меньков, только разводил руками: «Автор обладает способностью и наблюдательностью, но публиковать целиком нельзя-с». А генерал-майор Александр Гейрот из журнала «Чтение для солдат», поместив один никитинский жалкий фрагмент, посоветовал автору брать сюжеты из гражданской жизни, дабы миновать военную цензуру. Но разве возможно писать о том, чего не ведаешь? Другое дело – жизнь кантонистов, о злоключениях которых – из первых рук! – еще не поведал русской публике ни один писатель. Он, Виктор Никитин, будет первым, и сделает это «в удобочитаемой беллетристической форме». Повесть получила пронзительное и, как казалось, очень точное название «Многострадальные», а эпиграфом к ней послужили бессмертные слова A.C. Грибоедова «Свежо предание, а верится с трудом».
Текст Никитина – это строго обоснованный и документально выверенный обвинительный акт, предъявленный всему институту кантонистов, через горнило которого прошло за 31 год 7.905.000 мучеников. Шаг за шагом раскрывает автор жизнь кантонистов с того момента, как ребенок становился «казенным» и попадал в науку к пьяным дядькам и ротным кровопийцам. Окрест только и слышалось: – «С шеи до пят всю шкуру спущу!», – «До смерти запорю, шмара проклятая!», – «Всем по полсотне!». Заплечные мастера выработали целый ряд пыток: что там привычные зуботычины, «волосянки» и оплеухи! – детей лупили кулаками по голове, иногда заставляли одного «харкнуть хорошенько» другому «в рожу» или дать тому «два раза по шее». Суровому наказанию подвергались за такие «преступления», как кашель в строю, улыбку некстати, лишний кусок хлеба за обедом и т. д. «Виноват, не виноват, а морду все равно расквашу на память», – похваляется бригадный командир Драконов. А капитан со столь же говорящей фамилией Живодеров зорко следит за тем, чтобы «во всех комнатах были розги», и изгаляется в сочинении новых, самых изощренных казней:
– Как бы так драть, чтобы и ловчей, и больней было? Не вздумал ли ты какого-нибудь нового метода? – отнесся он к фельдфебелю. И по его приказу штрафников истязают их же товарищи-кантонисты, воспитываемые «в остервенении против ближних».
Провинившихся ставили на горох, на битый кирпич, стоявшему на коленях давали сундук в руки и секли без конца – и просто, и «в пересыпку», и «на весу», а за побег иные получали четыреста розог. Во время инспекторских смотров детей изувеченных, со всякого рода изъянами прятали на чердаках, в конюшне, причем число таких укрываемых доходило порой до двухсот человек.
Дает Никитин и портреты, правда, весьма схематичные, военных и учителей, приставленных к кантонистам. Тот же Живодеров – неистовый тиран, бредящий «повальной экзекуцией». Он и дома провоцирует ссоры, лупцует жену и взрослую дочь. Другой персонаж, капитан Тараканов, одержим «доведенной до сумасшедствия» страстью к шагистике и парадомании. Дома он, надев форменный сюртук, выдвинет на середину комнаты стулья, установливает их в три ряда и громко командует:
– Третий с левого фланга, пол-шага назад! Пятый, глаза направо! Смотреть веселей! Ешь начальника глазами! Седьмой ряд, не шевелись, всю морду переколочу! А-а? Вам хохеньки, хахеньки, вот же тебе, мерзавец эдакий, вот тебе, скотина эдакая!
И, подбежав к одному из стульев, колотит по нему кулаком. После таких его экзерсисов остается груда разбитой мебели, так что приходится звать столяра. В этом же ключе выдержаны такие казарменные герои, как «отчаянный фронтовик» штабс-капитан Свиньев, полковник Курятников, учитель пения с замашками заправского садиста Федоренко и др. Изредка среди воспитателей попадались и гуманные люди, как, например, учитель Андреев, но их выживали или сживали со света.
Были среди кантонистов и бунтовщики, но их забивали или доводили до петли. Особенно тяжко жилось в этой живодерне новобранцам-евреям. На одном смотре недовольный Мамаев жалуется инспектору: – «Мы все обижаемся, зачем приневоливают еврейчиков креститься». И рисует картину их физических и нравственных истязаний: – «Узнает, например, начальник, что завтра прибудет партия еврейчиков (а их прибывает раза три в год по сто или по двести), и сразу шлет унтер-офицеров стеречь их хорошенько, не подпускать к ним близко никого из солдат-евреев. Приведут их в казармы, загонят в холодную комнату, без кроватей, без тюфяков; все, что у них наедется съестного – отнимут и запрут их под замок. И валяются они на голом полу, стучат от холода зубами и плачут целые сутки. На утро придет к ним начальник, за ним принесут туда несколько чашек щей, каши, каравая три хлеба и десятки пучков розог. – «Что за люди?» – крикнет он, будто сам не знает. – «Жиды», – ответит ему фельдфебель. – «Как жиды? – закричит он во все горло. – «Откуда они взялись? Ножей, топоров сюда, всех перережу, изрублю на мелкие кусочки: жидов мне не надо; в огонь, в воду всех побросаю; жиды продали Христа, прокляты Богом – туда им и дорога!». Те, известно, путаются, а ему только этого и надо. – «Эй, ты, поди сюда!» – зовет он того из еврейчиков, кто трусливей выглядит. – «Кто ты?» – «Еврей» – «А, еврей, ну, хорошо… Желаешь креститься, а?». Тот молчит. – «Выбирай любое: или говори «желаю» и иди вон в тот угол обедать, или, если хочешь, раздевайся. Все долой с ног до головы! Запорю!» Голод, как известно, не свой брат, розги – страх, ну, и отвечает «желаю» и идет есть. А кого ни страх, ни голод не берет, тех через три четвертого дерут, морят голодом, в гроб, можно сказать вгоняют. А крещеные нередко по три месяца не могут запомнить, как их зовут по-русски, а молитвы выучат разве только через год».