Евреи в царской России. Сыны или пасынки? - Страница 128


К оглавлению

128

Богрова и Никитина роднит скептическое отношение к иудейской традиции и религии, о чем очень точно сказал Семен Дубнов: «застыл[и] в догме отрицания национального еврейства». Как убедительно показал историк И. Петровский-Штерн, «сравнение рассказа Никитина «Век пережить – не поле перейти» с «Записками еврея» [глава «Странствия Ерухима» – Л.Б.] Богрова обнаруживает поразительные композиционные, тематические и образные совпадения между двумя произведениями». Однако трудно согласиться с И. Петровским-Штерном в том, что критика еврейского мира служит этим писателям своего рода самооправданием для перехода в православие. И Богров (крестившийся лишь значительно позднее), и Никитин проникнуты болью своего народа. С иудеями этих литераторов связывает, прежде всего, враждебность к ним окружающего большинства. «Если бы евреи в России не подвергались таким гонениям и преследованиям, я бы, быть может, переправился на другой берег [т. е. крестился – Л.Б.], – признавался Богров. – Но мои братья по нации, вообще 4 миллиона людей, страдают безвинно, ужели порядочный человек может махнуть рукою на такую неправду?». И еврейские герои Никитина, при всем своем критицизме, не устают повторять, что не желают быть отщепенцами своего народа и презирают ренегатов.


Видя, какие льготы сулит крещение, как многие, помимо послаблений по службе, получают еще и прочие льготы, Кугель обращается за советом к честному русскому дядьке. Этот добрый человек сказал бесхитростные, врезавшиеся ему память слова: «Креститься и отступиться от родителев за корм и за какие ни есть деньги, по-моему, – грех, да и всяк назовет тебя веропродавцем, покеда не знаешь хорошенько веры – не крестись». Жуткие условия пребывания в казарме, в этой «человеческой бойне», «издевательства над телом» привели Леву в лазарет, а оттуда, за «окончательной неспособностью к фронту», – в Петербург, учиться ремеслу. Попав в услужение к одному переплетному мастеру, Кугель, хоть и натерпелся от хозяев за то, что «жиденок», «нехрист окаянный», со временем благодаря своему радению и расторопности стал старшим подмастерьем, оделся франтовски и превратился во вполне солидного Льва Абрамовича. Он полюбил милую русскую девушку Наташу, и эта любовь оказалась для него новым испытанием на верность гонимому народу.

– Ребенком меня оторвали от родных, от моей веры: лет девять сряду издевались над моим телом, разрушали мое здоровье, а теперь, когда уже я взрослый, вдребезги разбивают и мое сердце. – размышлял он. – Еврею и любить запрещается.

И он вынужден был объявить девушке, брак с которой возможен лишь при условии, что он станет христианином, что крещение для него неприемлемо. (Никитин верен реалиям эпохи с ее религиозной нетерпимостью: девушка, при всей, казалось бы, самоотверженной любви к Леве, не допускает и мысли о принятии иудаизма, ибо в то время это считалось уголовным преступлением.)

После долгих злоключений Лева попал в казарму, где спознался с Петровым, кантонистом из евреев, но крещеным – писарем, дослужившимся до унтер-офицера. Однажды они попали на дневку в уездный город, из которого происходил Петров. Когда отец Петрова узнал, что сын крестился, он не позволил ему даже переступить порог дома.

«Минуту спустя… выбежала женщина и прямо кинулась было Петрову на шею, но остервеневшийся отец оторвал ее, втолкнул в дверь и запер изнутри. [Они] слышали, как мать благим матом выла, рвалась к сыну, а отец силою удерживал ее».


Другое дело он, стойкий и несгибаемый Лев Кугель. Пройдя свои казарменные хождения по мукам, став калекой, этот отставной солдат отправился, наконец, восвояси с казенным наказом: «бороду брить, по миру не ходить». И вот, возвращаясь к родному пепелищу, он все убаюкивал себя надеждой, что родные непременно возгордятся его твердостью в вере. Но то были лишь грезы – он не нашел дома, да и в живых из близких никого уже не осталось. Горечь и отчаяние овладели им: «Общего у меня с моими соплеменниками ничего не осталось: в 15 лет я совершенно отвык от всех беспорядочных их порядков, запрещающих и разрешающих всякий вздор; я даже их наречия не понимал. Напрасно только я растравлял зажившие было раны».

Автор, похоже, сознательно, не занимает твердой позиции, допуская множественность оценок поведения и нравственной позиции героев. Неслучайно и современные исследователи трактуют текст по-разному. Литературовед Бетиа Вальдман акцентирует внимание на том, что герой повести «не отрекся от веры отцов, чем вызывает уважение христиан». А современные израильские историки, напротив, видят в произведении Никитина «художественно-оформленный социально-политический манифест, призывавший… оправдать уход от еврейства».

Рассказ Никитина «Искатель счастья» (Еврейская библиотека, 1875, T. V) так же полемичен по своему заглавию, ибо так называли «чувствительные» любовные романы. Здесь же протагонист, Абрам Шмулевич, кадит бездушной Мамоне и в этом видит свое предназначение. Впрочем, подзаголовок «Из записок отверженного» сообщает повествованию вполне определенный эмоциональный заряд. Выходец из самой бедной еврейской семьи «судьбой обиженной местности», герой сызмальства пережил национальные и человеческие унижения и затвердил наказ разорившегося в прах отца: «Богатому все кланяются. Если вырастешь и сделаешься богатым, отлично жить будешь». Абрам одолеваем самыми неукротимыми страстями: «Злоба, страшная злоба и ненависть закипела во мне за свое бессилие, и я почувствовал неописанную жажду к обогащению всем, всем, что под руку попадется».

128