Михаил был самым младшим в семье – «мизинником», как его называли (от слова «мизинец»), а потому самым обласканным и балованным сыном у родителей. Подобно другим местечковым мальчуганам, он сызмальства был отдан в хедер, где ежедневно ученики штудировали древнееврейский язык, постигали Тору и премудрости Талмуда под водительством бдительного меламеда, громко и вразнобой повторяя пройденное. И, хотя такое шумное зазубривание, сопровождаемое щипками и подзатыльниками учителя, Грулёв назовет потом «утлираздирающей какофонией», он овладел языком своих пращуров настолько, что сочинял на нем вполне складные вирши, а одно из его стихотворений опубликовала даже солидная еврейская газета «Га-Цфира» в Вильно.
Надо сказать, что в 1860-1870-е годы под влиянием охвативших империю просветительских реформ по всей территории черты оседлости открылись правительственные русские школы, посещение которых стало обязательным для еврейских детей. И Михаил здесь не стал исключением, пройдя курс такой «казенной» школы в Режице. Щеголяя знанием русского языка, он вместе с другими школярами-евреями распевал «Птичку Божию» или вот такую, очень злободневную тогда, песенку:
Нынче свет уж не таков:
Люди изменились,
Стало меньше дураков,
Люди просветились.
И, в самом деле, правительство в те времена всеми силами стремилось приохотить евреев не только к начальному, но и к среднему и высшему образованию (только вот желающих находилось тогда не много). Это потом, при Александре III и Николае II возобладает прямо противоположная тенденция – пресловутая процентная норма приема сынов Израиля в гимназии и вузы. А в 1869 году Михаила с распростертыми объятиями принимают в уездное реальное училище в городе Себеже, куда переезжают Грулёвы. Даже по тем либеральным временам Александра II для Михаила это был неординарный и смелый шаг: он был единственным иудеем в этом русском заведении, и ему, в отличие от учащихся-христиан, государство выплачивало еще и стипендию – 60 рублей в год.
Овладев основами общего образования, Михаил становится запойным книгочеем и жадно впитывает в себя русскую культуру, которую, подобно другим своим ассимилированным соплеменникам, начинает считать своей. Особенно притягательной для него становится отечественная классическая литература, и он сам упражняется в словесном творчестве, оттачивая свой письменный русский язык, что впоследствии принесет ему славу публициста и безукоризненного стилиста. Однако иудеи-ортодоксы, одержимые, по слову писателя Льва Леванды, «школобоязнью», не могли не видеть таившуюся в русском просвещении опасность «воспитания гоев из еврейских детей». Обоснованы ли были эти опасения в случае Грулёва? Вот что говорит он сам: «Двадцать лет жизни в тесной еврейской среде были… достаточны для того, чтобы детская и юношеская восприимчивость впитала не только сокровенную любовь ко всему родному, но и немало еврейских суеверий и предрассудков… Но эти предрассудки рассеялись, как туман при ярком свете, оставив в тайниках сердца доподлинно лишь голос крови – врожденную любовь и жалость к своему многострадальному народу».
Приходится признать, что под «предрассудками» Михаил разумел завещанную ему праотцами иудейскую религиозную традицию, против которой он восстал уже в ранней юности. Прежде всего, он революционизировал одежду самым решительным образом: вооружившись ножницами, беспощадно обрезал фалды своего длинного сюртука, а стародавнюю шапку сменил на предерзкий щеголеватый котелок со шнуром для пенсне, вызывая ужас правоверных соплеменников. Дальше – больше! Он посмел даже покуситься на священный для раввинов Талмуд, который аттестовал не иначе как «мертвящую схоластику», «кудреватые толкования», «круглое невежество, граничащее с непостижимыми нелепостями с точки зрения современных понятий». Да и к хасидизму, этой религии еврейской бедноты с ее декларацией чувственного приближения к Богу, относился весьма скептически. Как-то, прознав, что в соседнем местечке остановился некий цадик (праведник), знаменитый своими чудесами и пророчествами, Грулёв вознамерился «проверить его святость». Но встреча с ним не впечатлила Михаила: ничего сверхъестественного цадик собой не явил. По словам нашего героя, он просто был неплохим психологом, поскольку поднаторел в общении с простолюдинами, а потому зачастую и отвечал на вопросы впопад.
М.В. Грулёв. 1875 г.
После окончания училища Грулёву пришлось призадуматься: «Что же оставалось предпринять мне, еврею, для которого в нашем городе закрыты были все пути, вне удушливого прозябания в еврейской среде?». Неожиданно он решает посвятить себя военному делу – занятию для иудея отнюдь не типичному. Знаток и бытописатель гетто Карл-Эмиль Францоз отмечал, что местечковые иудеи видели в желании стать «зельпером» (солдатом) «преступный замысел», противный вере, хотя бы потому, что таковой априори не станет исполнять предписанные религиозные обычаи. Михаил же свой выбор пояснил так: «Едва ли какую-нибудь роль играли воинственные порывы или славянский патриотизм. Вернее всего – простое любопытство: просто хотелось посмотреть войну».
Интересно, что сама фамилия «Грулёв» тоже связана с Марсовым ремеслом: ведь героем Севастопольской эпопеи был знаменитый генерал Степан Александрович Хрулев (1807-1870). Грулёв-старший по роду своей деятельности общался с военными людьми и принял такую фамилию (при этом идишский фрикативный звук «h» в русском написании был воспроизведен буквой «г»), словно отец знал о жизненном предначертании тогда еще не родившегося сына. Казалось бы, эта громкая раскатистая фамилия с самого начала обрекла Михаила на успех. Но вот незадача – он подает документы для поступления вольноопределяющимся в Царицынский полк, но получает от ворот поворот как лицо иудейского вероисповедания: ведь даже при Александре II Освободителе путь иудею в офицеры был заказан. «Обоснования» такому положению дел дал один ангажированный духовидец, протоиерей Дмитревский. На одном из заседаний Минской губернской комиссии по еврейскому вопросу (декабрь 1881) он воззвал: «Отвергая всякую возможность видеть русских солдат под командой еврея, обратить внимание на ту нравственную связь, которая существует между русским солдатом и его начальником-офицером, связь, которая необходима для поднятия духа армии в самые трудные минуты жизни, а подлинная связь между евреем-офицером и русским солдатом более чем сомнительна».