Православная миссия среди иудеев насчитывает много веков и освящена именами Иосифа Тивериадского, Романа Сладкопевца, Нафанаила (Кузнецкого), Александра Алексеева и других этнических евреев, превратившихся в ревностных проповедников греческой веры. Хотя Церковь и поощряла обращение евреев, ко многим выкрестам часто относились с покровительственным пренебрежением (отсюда известная пословица: «жид крещеный, что вор прощеный»). А поскольку православие было в России религией государственной, и принимая его, человек обретал права и привилегии, ранее ему не доступные, неофитов подозревали в неискренности (тем более, что некоторые позже возвращались к иудаизму). Еще в Византии церковники стремились предотвратить такое «лицемерное» обращение в христианство: Седьмой Вселенский Собор (Никея, 787 год) принял правило 8-е о том, что иудеев следует крестить только если обращение их будет от чистого сердца и засвидетельствовано «отречением от ложных учений и обрядов». Был даже установлен специальный «чин отречения от иудейских заблуждений» – испытание, которому должен был подвергнуться всякий желающий перейти из иудаизма в православие. И в Российской империи власти также предпринимали соответствующие меры. В некоторых губерниях прошения евреев о крещении рассматривало полицейское управление. Главным требованием здесь опять-таки была искренность перехода, а также знание основных догматов православной веры и молитв.
Наш герой-агностик придерживался на сей счет иного мнения. Своим оппонентам – и еврейским, и русским – он адресовал исполненный горечи страстный монолог: «Отнимают у человека право на человеческое существование, подвергают нравственным пыткам и гонениям всякого рода, сами указывают выход, где легко и просто найти убежище; и, когда человек воспользуется этим выходом, упрекают его в отсутствии стойкости. Можно ли представить себе провокацию худшего сорта! Ведь по элементарному здравому смыслу ясно, что быть стоиком в этом случае значило бы преклоняться перед явными предрассудками, которые представляются мне глупыми, жестокими и несправедливыми».
Не знаем, как готовился Михаил Грулёв к крещению, что чувствовал он в минуту, когда священник под звуки благостного церковного пения торжественно окроплял его чело святой водой. Может статься, ему слышался в сей миг и другой напев – древняя молитва Кол-Нидре в их городской синагоге в день Йом-Кипура. То была мольба о прощении: «Мы во всех обетах раскаиваемся. Пусть они не будут связывать нас. Пусть обет не будет признан обетом, а обязательство обязательством». Так обращались когда-то к Богу вынужденные принять христианство испанские мараны: они каялись в этом и пели о своей приверженности религии Моисея. Но смысл слов ускользал от Михаила. В его сердце раздавалась только мелодия, возвышенная, величественная, причем церковный хор чудным образом слился с синагогальным пением, и звуки эти как будто срослись, в согласии зазвучали, соединясь в какой-то небесной гармонии. Осенив себя крестным знамением, он не каялся в этом, но и отщепенцем своего народа себя тоже не считал, тщась примирить непримиримое. В отличие от славянофилов (особенно И.С. Аксакова), объявивших религию иудеев «безусловно враждебной» христианской, Грулёв ищет скрепы, наводит мосты между еврейством и православием, пытаясь избежать разлада в собственной душе. «Ни по букве, ни по духу христианского вероучения вообще, и православного, в частности, нет никакой вражды к еврейству; – говорит он себе, – напротив, – это ведь родственное вероучение, состоящее из Старого и Нового Завета, не имеющее ничего общего с гонением на евреев, народившимся лишь впоследствии, с течением веков, среди темных низин народных, при изуродованном понимании религиозных верований».
И логика жизни вела его от прагматизма и безбожия к вере, причем именно к вере православной. И дело, конечно, не в том, что он по роду своей деятельности стал посещать церковные службы. На войне, где смерть подстерегала на каждом шагу, Михаил пришел к твердому убеждению, что «в жизни человеческой виден какой-то перст Божий». А в его мемуарах и дневниковых записях проступает со всей очевидностью благоговение перед «великим Богом земли Русской». Бойцов вверенного ему полка, по его признанию, всегда настраивала и вдохновляла молитва. И Грулёв в самых восторженных тонах рассказывает о том, как войска после напутственного молебна «оказались снабженными для похода целыми иконостасами: поднесены иконы и от городов, и от дворянства, и от купечества… каждому нижнему чину выданы маленькие образки». И вот перед сражением он мысленно обращается с горячей молитвой к русскому Богу, прося его о помощи в предстоящем деле. И солдаты, его солдаты, «без напоминаний и команд… сами, по собственному побуждению, как один, сняли шапки, перекрестились, и… тронулись в первый поход – навстречу неведомым, но жгучим событиям». А над почившим юным солдатом-новобранцем Грулёв в порыве отчаяния «нагнулся, поцеловал и перекрестил его, призвав мысленно поцелуй его матери». Он признает Божий суд, а не «близорукий суд человека» и преклоняется перед великими истинами, явленными миру и завещанными Спасителем. Он твердо знает, что есть в мире «христианская вера в Божью помощь поднявшимся в защиту правды и готовым положить жизнь свою за ближних». И эта вера, «в связи с прирожденными русскому народу мужеством и храбростью», всегда склонит успех на сторону Отечества.
Но обращение в православие, к коему он все более прилеплялся душой, нисколько не ослабило любовь Михаила к «избранному» народу, частью которого он всегда себя ощущал, – избранному, по его словам, «не для радостей жизни, всем доступных, а для неизбывных гонений и страданий, неведомых и непонятных никакому другому народу в мире». Более того, делая карьеру и обретая все большее влияние в обществе, он мог приносить теперь большую пользу своим соплеменникам. Существенно и то, что и родные не отреклись от него, и он неизменно поддерживал с ними самые добрые отношения.